Голова моего отца находится на горе Чачубетского района Горийской области. Там раньше была наша дача, которую построил мой отец, а помогал ему я, и мы оба ругались и проклинали эти пронумерованные бревна, что годами сушились и мокли под открытым небом в деревне Тапла, которой больше нет. Отец разобрал на бревна свой родной дом на берегу моря и написал чернильным карандашом цифры. Вот это он умел – писать! Он сам вел грузовик в гору, в деревню Тапла, потому что шофер закричал, что не видит конца дороги, где он, конец дороги, куда идет эта дорога? – и бросился вон из кабины, и пошел пешком. Дорога упиралась прямо в небо, в самую верхушку горы.
«Последний раз я вел машину в осажденном Ленинграде, – рассказывал мой отец, – грузовик глох на каждом мосту. Ты считал, сколько мостов в Ленинграде?..»
Отец знал, что не умеет строить, и потому с самого начала хотел нанять рабочих, но никого не мог найти. И каждое воскресенье он возил вверх, на гору, разных людей. Они раскладывали закуску на пронумерованных бревнах и начинали выпивать. И отец смотрел – он и моей сестре говорил – всегда смотри, каков человек, когда выпьет, тогда узнаешь, кто он на самом деле. А мать только сидела на единственном стуле, который отец привез в самый первый приезд, укрепив его сверху на бревнах, в белой шляпе с широкими полями, обмахивалась веером, и молчала. Мать умела молчать, когда хотела. Уж она-то знала, как собрать дом из старых бревен! Положите так, как было, вот и все! И еще мой отец смотрел на руки рабочих. Говорил мне: если у работника пальцев не хватает – значит, он настоящий мастер! И он нашел наконец человека с нечетным числом пальцев, что мог выпить бутылку водки и устоять на ногах, который согласился остаться в деревне Тапла под открытым небом – строить дачу из старых бревен. Да, взял деньги вперед и пропал, и унес, утащил с собой штук двадцать пронумерованных бревен, видно, больше не смог. Мы обнаружили пропажу года через три, не раньше. Мы с отцом крутили тяжелые мокрые бревна под солнцем, как шампуры, – искали цифры, которые исчезали со временем, то ли от дождя, то ли от солнца.
Ровно сорок маленьких шагов от дома, вот там я вырыл глубокую яму, где сделал ему могилу. Мать хотела, чтобы я копал под деревом, чтобы мой отец лежал в тени, как будто после смерти не все равно, где лежать, но корни мешали мне копать, и я уложил его в землю там, где смог. Дерево тогда было маленьким, и я думал, что оно когда-нибудь раскинет ветви и создаст тень. Я не знал, что вода умеет выхватывать из земли деревья вместе с корнями, как будто вода – это бомба. Мать отсчитала расстояние от дома, ставя ступни одну к другой – носок-пятка, носок-пятка. Сорок шагов, таков был счет. Может, и меньше, потому что у матери очень маленькие ступни. И ручки тоже маленькие, она вообще маленькая, почти миниатюрная женщина. Свекровь сказала о ней, когда впервые увидела – как она этими ручками ребенка поднимет? И не поднимала, кстати, так меня и мою сестру бабка и таскала.
Я до сих пор не знаю, как моя мать смогла пронести тяжелую спортивную сумку с надписью «Адидас» через весь город Гагры в своих маленьких ручках, не способных поднять даже младенца.
Дожди начались в чачубетском районе горийской области осенью того же года, и шли, не переставая, три недели. Верхушка горы покосилась и сползла, дорога больше не упирается в небо. Нет деревьев, нет дачи, собранной из дома, где мой отец родился, всей деревни Тапла нет. Откуда отсчитывать сорок шагов?
Ехать в чачубетский район надо через Игоети. От Тбилиси в сторону Гори, родного города Сталина, где по-прежнему стоит его памятник и музей. Бронзовая фигура вождя всех народов в непомерно длинной шинели, как будто с чужого плеча. Сталин был маленьким человеком, но кто знал? Его изображали огромным на всех портретах, а фотографий было мало. И с них вечно исчезали люди. Отец говорил – когда кого-нибудь расстреливали, от фотографий шел дым.
Уже здесь, в Канаде, я купил у пожилой украинки Большую Советскую Энциклопедию, 51 том, которую начал издавать Сталин, а завершил Хрущев после его смерти. В ней полно страниц с одинаковыми номерами. Готовили статью о каком-нибудь человеке, проверяли, утверждали, подписывали в набор. Толстая книга в темно-синей обложке выходила из типографии, ее получали подписчики. А тут – арест, а тут – расстрел! Враг народа! И тогда страницу дублировали. Убирали статью, убирали портрет, писали другую статью и помещали другой портрет. Проверяли, утверждали, подписывали в набор. Подписчик получал новую страницу с указанием вырвать и уничтожить старую и вклеить новую на ее место!
Вот когда от фотографий шел дым. Найдут у тебя старую страницу – ты сам будешь дым!
Пожилая украинка задала мне много вопросов. Она хотела знать, в чьи руки попадает сокровище ее мужа. Ее муж, оказывается, без конца перечитывал энциклопедию с дублированными страницами, до самых последних дней, с лупой. Неужели он не понимал, что там одно вранье? Единственные книги, которые он привез с собой в Канаду. Она спросила меня – «Вот вы, журналист, объясните мне, как это было возможно, чтобы страница начиналась с половины слова и заканчивалась половиной, а все-таки совсем другой текст! Как им удавалось так все подменить, что даже следа не оставалось? »
Нет, это вы мне объясните – как не уничтожить страницу с фотографией расстрелянного врага народа, в которой твоя собственная смерть?
Подъезжая к Игоети надо притормозить возле полуразрушенной церкви. Там тормозят даже те, кто не делает этого порой на красный свет. Говорят, что место святое и надо бросить монетку на счастье. И все тормозят и выбрасывают мелочь щедрой рукой. И тут же мальчишки вылетают отовсюду, как из засады, и выхватывают эти монетки почти на лету. Мой отец всегда сидел на переднем сиденье, мать с сестрой – сзади, и он начинал кричать мне, как только церковь появлялась где-то вдали – притормози немного! Как будто я не собирался этого делать, как будто мы не проезжали по этой дороге каждое воскресенье, когда ехали в Тапла строить дачу. Отец ненавидел сидеть за рулем с тех пор, как водил грузовик в осажденном Ленинграде. Грузовик ведь глох на каждом мосту! «Ты считал, сколько мостов в Ленинграде?» Он выходил на ленинградский мост, на мороз, открывал капот и крутил ручку, как хвост кобыле. Эффект был тот же – все равно что крутить хвост кобыле. Русский друг, Вася, уступил отцу свое шоферское место в грузовике, и спас жизнь. У отца носом и горлом шла кровь, для него анемия была страшней, чем пуля. Отец повел грузовик с людьми через озеро, молясь, чтоб мотор не заглох, и чтоб выдержал лед, а Вася остался в осажденном Ленинграде. «Он погиб?» – всегда спрашивал я отца. «Не тогда, – отвечал мой отец, – потом.»
Отец выгребал из всех карманов мелочь и выбрасывал ее в окно. Ему так хотелось счастья. Мать тут же начинала бить его по спине маленьким кулачком – лучше своим детям отдай, что на ветер бросаешь? Они всегда начинали ссориться еще по дороге на дачу. Потом мать усаживалась в своей белой шляпе с широкими полями на единственный стул, обмахивалась веером и указывала нам, как что делать. Ведь она всю жизнь только дачи и строила! Да положите как было, вот и все! Мы с отцом перескакивали через бревна, как через страницы книги, и выдергивали их из кучи, чтоб найти цифры. Моя сестра собирала цветы вокруг, маки. Она отходила от нас все дальше и дальше. Мать смеялась над ней – «Ты же их не довезешь до Тбилиси, они не выживут в вазе!» Маки сбрасывали с себя лепестки и умирали, они отказывались жить без корней. Однажды моя сестра отошла так далеко, что потерялась в лесу, мы ее до ночи искали.
И моя мать капала отцу на нервы, капала, пока он не взрывался. Они никогда не ссорились «на людях», но мы с сестрой были не в счет. Мать сидела на стуле почти неподвижно и не повышала голоса, а отец бегал по кругу, будто боялся приблизиться к ней, и орал изо всех сил, прямо горы содрогались. Он выражался высокопарно, как в театре, почему-то именно эти слова ложились ему на язык здесь, под открытым небом, когда он злился. «Ты моей смерти желаешь, о, женщина! Змея ты, а не человек!» Мать ввертывала отцу словечко, и еще, и еще, и все это – не меняя позы. Если она выдыхалась и лезла в карман за словом, но ничего там не находила, то она говорила – дыр-дыр! «Чего орешь? Дыр-дыр!» И это «дыр-дыр» окончательно сводило его с ума! Он переходил на площадную ругань – вот чего она ждала! У нее открывалось второе дыхание – «а еще князь мингрельский, благородного рода! Писать я рядом с вами не стану! Принцы-шмынцы! Видела я, какие вы были князья! Все спали на одной кровати! Да разве это была кровать? Поле с оврагом посередине! Всей семьей спали вместе и еще детей делали!» И когда моя мать доходила до княжеского рода, и до семьи отца, и до бедности, руки его опускались. Его голова упиралась подбородком в грудь, он сдавался. Она будто хватала его маленькой ручкой за сердце, и сжимала, капала благородная кровь. И у него на самом деле часто шла носом кровь, память об анемии в блокадном Ленинграде. Вот так моя мать выходила победителем в любом бою, за ней оставалось последнее слово. Дыр-дыр.
Published February 20, 2018
© Издательство Астрель 2012
My Father's Head
Written in Russian by Elena Botchorichvili
Translated into English by Irakli Beridze
My father’s head is in the mountains near Gori, in the Chachubeti District. Our cottage used to be there, built by my father, with me as his assistant, as we argued and cursed those numbered logs that dried and moistened in the village of Tapla, which is no more. My father dismantled log by log his ancestral home on the seashore, and wrote numbers with an ink pencil. Goodness, could he write! He took over and drove a truck uphill, to the village of Tapla, because the hired driver yelled that he could not see the end of the road, “Where does it end? Where does it lead anyway?” He darted out of the cabin and went off. The road ran directly into the sky, the very top of the mountain.
“Last time I drove a truck was in Leningrad, during the siege,” my father used to say, “The truck kept dying on every bridge. Have you ever counted the bridges in Leningrad?”
My father knew he was a sloppy builder, which is why he wanted to hire workers in the first place, though he could not find any. So every Sunday he would drive all kinds of people up to the mountain. They would set up their chasers on numbered logs and drink. My father watched; he even used to tell my sister, “Give heed to a man when he is drunk. This way you will learn who he really is.” Mother, on the other hand, would just sit in our only chair that father had brought and fastened on top of the logs when he came here for the first time. She, in her white wide-brimmed hat, would sit there, cooling herself with a handheld fan and keeping silent. My mother knew how to be quiet when she wanted to. And she certainly knew how to assemble a house using old logs! Put them back the way they were, is all! My father also had a habit of eyeing the workers’ hands. He used to tell me, “If a worker has a missing finger, you can rest assured he’s a master of his trade!” At long last, he did find a man with an odd number of fingers, who could down a bottle of vodka and still stand tall, who was fine with staying in Tapla in the open air to build a dacha with old logs. Sure enough, he collected his pay in advance and vanished into thin air, also making twenty numbered logs vanish along with him. Apparently, carrying more than twenty was beyond his capabilities. It took us about three years to discover that the logs were missing. My father and I rotated the heavy, wet logs in the sun like skewers, seeking the numbers that had waned due to the rain or the sun.
Exactly forty tiny steps from the house is where I dug up a deep hole, a grave for him. Mother wanted me to dig under the tree, so that he could rest in the shade, as though it mattered where you lay after you died. But the roots stood in my way as I was digging, so I placed him in the ground where I could. The tree was quite small, and I hoped that one day it would branch out and create a shade. I did not know then that water, acting like a bomb, could yank trees out of the ground, along with their roots. My mother measured, heel to toe and toe to heel, the distance from the house. Forty steps marked her final count. It may have been fewer because mother’s soles are smaller. And her hands are small. Admittedly, she is tiny, almost minuscule. After meeting my mother for the first time, her mother-in-law wondered is she could hold a child with those teeny hands. By the way, she never did, so grandma ended up carrying around my sister and me.
It remains a mystery to me how my mother, with her puny arms unable even to hold a child, managed to carry a heavy Adidas sports duffle bag across the city of Gagra.
The sky started pouring with rain in the Chachubeti District, in the fall of the same year, and never stopped for three weeks. The summit of the mountain tilted over and slid downward; the road no longer runs into the sky. The trees are gone, and so is the dacha assembled from logs of my father’s ancestral home; the whole village of Tapla is gone. Where is now the starting point to count forty steps?
The road to the Chachubeti District passes through Igoeti, which is located on the way from Tbilisi to Gori, the hometown of Stalin where his monument and museum still stand strong; the bronze figure of the leader of all nations in an overlong and as seemingly hand-me-down overcoat. Stalin was small in stature, but who could have thought? His images blew up in size in all of his portraits, and the photographs were scarce. My father used to say that every time someone was executed, photos emitted smoke.
It was later, here, in Canada, that I bought the Big Soviet Encyclopaedia from an elderly Ukrainian lady—51 volumes initiated by Stalin and subsequently, after his death, completed by Khrushchev. It is full of loose pages with duplicate numbers. An article about some prominent figure would be drawn, checked, approved, signed, and sent to print. A thick volume with a dark blue hardcover, fresh out of the print, would be delivered to subscribers. Knock-knock! The prominent figure is arrested and executed! An enemy of the people! The page would be duplicated immediately. The entry would be taken out along with the portrait, and they would put in another article and a different portrait. Then, again, checking, approving, and sending off to print. Subscribers would receive a new page with an instruction to tear off the original page and replace it with the new one!
And that is when the photographs issued smoke. Should you be caught in possession of the old page, you yourself would turn into smoke!
The elderly Ukrainian lady bombarded me with questions. She wanted to learn more about the person who was about to inherit her husband’s treasure. Apparently, her husband would read and reread the encyclopaedia with duplicated pages until his death, using a magnifying glass. Did not he realize that they were full of lies? Those were the only books he had brought to Canada. She asked me, “So you’re a journalist. Now tell me how did it happen that a page started with half a word and ended with another from a totally different text? How did they manage to doctor everything and make things disappear without a trace?”
No, you tell me how you can not destroy a page with a photo of an executed enemy of the people, a page that heralds your own death!
Approaching Igoeti, you have to slow down when passing by the half-ruined church. Even those who never hit the brakes at the stop sign do slow down here. Word has it that it is holy ground, and observing the tradition of throwing a coin for good luck is a must. So everyone slows down and dumps a handful of coins. And then, out of the blue, little boys swarm the place, running headlong from their hideouts, and nearly catch the coins in mid-air. My father always sat in the front seat, my mother and sister in the back, and he would start shouting at me as soon as the church appeared somewhere in the distance, “Slow down!” As though I were not going to do that anyway, as though I had not been driving this road every Sunday when we were building a dacha in Tapla. My father hated driving since his experience of operating a truck in Leningrad under siege. No wonder—the truck kept dying on every bridge! “Have you ever counted the bridges in Leningrad?” He would get out of the car on a Leningrad bridge, in freezing cold, lift the hood, and rotate the handle like a horsetail. The effect was the same—he might as well be twisting a horsetail. His Russian friend, Vasya, saved my father’s life by letting him drive a truck that time. My father had been bleeding through his nose and throat, so anemia posed a greater threat than a bullet. My father drove a truck full of people across a lake, praying for the engine to last and for the ice to hold the weight, while Vasya stayed in sieged Leningrad. “Did he die?” I always asked my father. “Not that time,” my father would answer, “Later.”
My father would empty his pockets of all change and toss the coins through the window. He was so desperate to be happy. My mother would attack him right away, pounding his back with her teeny fists: “You’d better give that money to your children instead of letting it fly out the window!” They always picked a fight on the way to the dacha. Then my mother, in her white wide-brimmed hat, would occupy the only chair, wave her fan, and start bossing us around. She has been building dachas all her life, has she not? “Just put them back the way they were, is all!” My father and I would skip over logs like pages in a book, pulling them from the bunch to find the right number. My sister collected flowers nearby, poppies, departing further and further away from us. My mother would pick on her, “They’ll die on you before you reach Tbilisi. They won’t last in a vase!” The poppies would shed their petals and die, refusing to live without their roots. One time, my sister wandered off far enough to get lost in the woods. We spent all day looking for her.
My mother kept bugging and bugging father until he snapped. They never argued in public, but my sister and I were not taken exactly as “public.” My mother sat in the chair, nearly motionless and never raising her voice, while father ran in circles around her, as though petrified to get near her, yelling his head off, making the mountains quake. His speech was pompous, theatrical, which his lips, for some reason, seemed to utter whenever he got angry here, in the open air. “My death is what you wish for, oh woman! You’re not a human being; you’re an asp!” My mother would retort, then again, and again, bombarding him with witty comments maintaining her motionless posture all the while. If her supply of witty comments ever ran out, and she wound up at a loss for words, she would say, Drr-drr!” “Why are you yelling? Drr-drr!” This “drr-drr” was what drove him completely nuts! That is when he would resort to outright profanity, and that was exactly what she was waiting for! She would then make her comeback, “And you’re supposed to be a Megrelian prince of noble birth! I wouldn’t even piss next to you! Princes-schminses! I can see through you princes! You were all piled up in one bed! Not even a bed, it was an open field with a gully in the middle, and that’s where your whole family slept together and even made children while at it!” As soon as my mother started scrutinizing my father’s princely lineage and family, and their poverty, he caved in. He lowered his head, pressing his chin against his chest, and surrendered. She seemed to have grabbed his heart with her tiny hands, squeezing it until his blue blood started dripping. Speaking of which, he suffered from frequent nosebleeds, a reminder of his anemia in Leningrad under siege. This is how my mother emerged victorious in every battle and had the final say in every argument. Drr-drr!
Published February 20, 2018
© Издательство Астрель 2012
© Specimen 2018
მამაჩემის თავი
Written in Russian by Elena Botchorichvili
Translated into Georgian by Elza Nabakhteveli
მამაჩემის თავი მთაზეა, ჩაჩუბეთის რაიონში, გორის მხარეში. ადრე იქ აგარაკი გვქონდა. სახლი მამაჩემმა ააშენა თავისი ხელით, მე კი ვეხმარებოდი. და ჩვენ, ორივე ერთად, ვილანძღებოდით და ვწყევლიდით ამ დანომრილ მორებს, წლობით რომ შრებოდა და სველდებოდა ღია ცის ქვეშ სოფელ თაფლაში, რომელიც უკვე აღარ არსებობს. მამამ მორებად დაშალა მშობლიური სახლი ზღვის პირას და ზედ ქიმიური ფანქრით ციფრები დააწერა. აი ეს კი არ ეშლებოდა _ წერა! მთისკენ, სოფელ თაფლასკენ, თვითონ მიჰყავდა სატვირთო მანქანა, იმიტომ რომ მძღოლმა უცებ იყვირა: სად მივდივართ, გზის ბოლოს ვერ ვხედავ, სად არის ამ გზის ბოლო, ეს გზა საით მიდისო? და კაბინიდან გადახტა, გავარდა, ფეხით წავიდა. გზა პირდაპირ ცას, ზედ მთის წვერს ებჯინებოდა.
– უკანასკნელად მანქანას ალყაშემორტყმულ ლენინგრადში ვატარებდი, _ მიყვებოდა მამაჩემი, _ სატვირთო ყოველ ხიდზე მიქრებოდა. დაგითვლია, რამდენი ხიდია ლენინგრადში?
მამამ იცოდა, რომ მშენებლობის არაფერი გაეგებოდა, ამიტომ თავიდანვე უნდოდა მუშების დაქირავება, მაგრამ ვერავის პოულობდა. და ყოველ კვირადღეს ზემოთ, მთისკენ, ნაირ–ნაირი ხალხი აჰყავდა. დანომრილ მორებზე საუზმეულს გაშლიდნენ და იწყებდნენ სმას. მამა უყურებდა. ის ჩემს დასაც ეუბნებოდა: კაცი სიმთვრალეში იცნობა. ყოველთვის დააკვირდი, ნასვამი როგორ იქცევა. მხოლოდ მაშინ მიხვდები, სინამდვილეში ვინ არის და რას წარმოადგენსო. დედა კი იჯდა ერთადერთ სკამზე, _ რომელიც მამამ პირველივე ჩამოსვლისას ჩამოიტანა და მორებს ზემოდან დაამაგრა, – ფართოფარფლებიანი თეთრი შლაპით, მარაოს ინიავებდა და დუმდა. როცა უნდოდა, შეეძლო ჩუმად ყოფილიყო. ვინ–ვინ და, მან ხომ იცოდა, როგორ უნდა ააგო სახლი ძველი მორებისგან! _ დააწყვეთ ისე, როგორც იყო, ეს არის და ეს! და კიდევ, მამაჩემი ხელებზე აკვირდებოდა მუშებს. მეუბნებოდა: შეხედე, თუ თითები აკლია, ესე იგი, ნამდვილი ოსტატიაო. ბოლოს და ბოლოს, იპოვა კიდეც ასეთი კაცი, ხელებზე თითებნაკლული, რომელსაც შეეძლო, ბოთლი არაყი გამოეცალა და მაინც ფეხზე მდგარიყო, რომელიც დათანხმდა სოფელ თაფლაში ღია ცის ქვეშ დარჩენას _ ძველი მორებისგან აგარაკის აგებას. რაღა თქმა უნდა, ფულიც წინასწარ გამოართვა და გაქრა – თან წაიღო, ხელს გააყოლა ოციოდე დანომრილი მორი – ეტყობა, მეტს ვერ მოერია. დანაკარგი სამი წლის შემდეგ აღმოვაჩინეთ, არა უადრეს. მე და მამა წყლით გაჟღენთილ მძიმე მორებს შამფურებივით ვატრიალებდით მზისგულზე, _ ვეძებდით ციფრებს, დროთა განმავლობაში ან წვიმას რომ გადაერეცხა, ან მზეს გაექრო.
სახლიდან ზუსტად ორმოცი პატარა ნაბიჯი – იქ ამოვთხარე ღრმა ორმო მისი საფლავისთვის. დედაჩემს უნდოდა, ხის ქვეშ გამეთხარა, რომ მამა ჩრდილში წოლილიყო, თითქოს სიკვდილის შემდეგ სულერთი არ იყოს, სად წევხარ, მაგრამ ფესვები ხელს მიშლიდა, და იქ ჩავდე მიწაში, სადაც შევძელი. ხე მაშინ პატარა იყო, ვფიქრობდი, გაიზრდება, ოდესმე ტოტებს გაშლის და ჩრდილს დააყენებს–მეთქი. არ ვიცოდი, თუ წყალსაც ბომბივით შეუძლია ხეების მიწიდან ძირფესვიანად ამოგლეჯა. დედამ გადაზომა მანძილი სახლიდან, მონაცვლეობით დგამდა ტერფებს _ ფეხის წვერი–ქუსლი, წვერი–ქუსლი… ორმოცი პატარა ნაბიჯი, ასე დაითვალა. იქნებ ნაკლებიც იყო, იმიტომ რომ დედას ძალიან პატარა ტერფები აქვს, ხელებიც პატარა აქვს და საერთოდაც, პატარაა, თითქმის მინიატიურული. დედამთილს, პირველად რომ უნახავს, უთქვამს _ ამ ხელებით ბავშვი როგორ უნდა აიყვანსო. არც აუყვანია, სხვათა შორის, მეც და ჩემი დაც სწორედ ბებიას დავყავდით ატატებულები.
დღესაც არ ვიცი, როგორ შეძლო დედაჩემმა, იმ პაწია ხელებით, თოთო ბავშვსაც რომ ვერ აიყვანდა, `ადიდასის~ მძიმე სპორტული ჩანთა მთელ გაგრაში ეტარებინა.
გორის მხარის ჩაჩუბეთის რაიონში წვიმა იმავე წლის შემოდგომაზე დაიწყო, და სამ კვირას არ გადაუღია. მთის წვერი გვერდზე გადაიხარა და დაცოცდა. ახლა გზა უკვე აღარ ებჯინება ცას, აღარც ხეებია, აღარც აგარაკი, აწყობილი იმ სახლისგან, რომელშიც მამა დაიბადა, აღარც სოფელი თაფლაა. საიდანღა უნდა გადათვალო ორმოცი ნაბიჯი?
ჩაჩუბეთის რაიონში იგოეთის გავლით უნდა წახვიდე. თბილისიდან გორის მიმართულებით, სტალინის მშობლიური ქალაქისკენ, სადაც უწინდელივით დგას მისი ძეგლი და მუზეუმი. ხალხთა ბელადის ბრინჯაოს ფიგურა უზომოდ გრძელ, მხრებზე ნათხოვარივით ჩამოკიდებულ შინელში. სტალინი ჩია კაცი იყო, მაგრამ ვინ იცოდა ეს? ყველა პორტრეტზე თითქმის გოლიათად ხატავდნენ, ფოტოსურათი კი ცოტა იყო. და ამ ფოტოებიდან გამუდმებით ქრებოდა ხალხი. მამა ამბობდა, როცა ვინმეს ხვრეტდნენ, ფოტოებს კვამლი ასდიოდაო.
უკვე აქ, კანადაში, ერთი ხანში შესული უკრაინელი ქალისგან ვიყიდე დიდი საბჭოთა ენციკლოპედია, ორმოცდათერთმეტი ტომი, რომლის გამოცემა სტალინმა დაიწყო და ხრუშჩოვმა დაასრულა. წიგნები სავსეა ერთნაირნომრიანი გვერდებით. ამზადებდნენ ვინმეზე სტატიას, ამოწმებდნენ, ამტკიცებდნენ, ანაწყობს ხელს აწერდნენ. სტამბიდან გამოდიოდა სქელტანიანი წიგნი მუქი ლურჯი ყდით, რომელსაც ხელმომწერებს სახლში უგზავნიდნენ. და უცებ – დაჭერა! და უცებ – დახვრეტა! ხალხის მტერი! და აი მაშინ იწყებოდა გვერდების დუბლირება. მოისროდნენ სტატიას, მოისროდნენ პორტრეტს, წერდნენ სხვა სტატიას და ბეჭდავდნენ სხვა პორტრეტს. ამოწმებდნენ, ამტკიცებდნენ, ანაწყობს ხელს აწერდნენ. ხელმომწერი იღებდა ახალ გვერდს მითითებით – ამოეხია და გაენადგურებინა ძველი, მის ადგილას კი ახალი ჩაეწებებინა!
აი, როდის ასდიოდა ფოტოებს კვამლი. გიპოვიდნენ ძველ ფურცელს და თვითონ შენ იქცეოდი კვამლად!
ხანში შესულმა უკრაინელმა ქალმა შეკითხვები დამაყარა. სურდა სცოდნოდა, ვის ხელში ხვდებოდა მისი ქმრის განძი. კაცი თურმე დაუსრულებლად კითხულობდა ენციკლოპედიას დუბლირებული გვერდებით, სიცოცხლის ბოლომდე, ლუპით. ნუთუ არ ესმოდა, რომ იქ სიცრუის მეტი არაფერი ეწერა? კანადაში მხოლოდ ეს წიგნები ჩამოუტანია. ქალმა მკითხა: `აი თქვენ ჟურნალისტი ხართ, ამიხსენით, როგორ შეიძლება, გვერდი ნახევარი სიტყვით იწყებოდეს, ასევე ნახევარი სიტყვით მთავრდებოდეს, ტექსტი კი სულ სხვა გამოდიოდეს! როგორ ახერხებდნენ ყველაფრის ისე შეცვლას, რომ კვალიც არ რჩებოდა?~
არა, არა, მე კი არა, თქვენ ამიხსენით _ როგორ არ გაანადგურებ ფურცელს დახვრეტილი მტრის ფოტოთი, ფურცელს, რომელშიც შენივე სიკვდილია ჩასაფრებული?
იგოეთს რომ მიუახლოვდები, ნახევრად დანგრეულ ეკლესიასთან უნდა დაამუხრუჭო. იქ ისინიც კი ამუხრუჭებენ, ხანდახან წითელ შუქზეც რომ არ ჩერდებიან. ამბობენ, წმინდა ადგილია და, თუ გსურს, ბედი გწყალობდეს, მონეტა უნდა გადააგდოო. ყველა ამუხრუჭებს, ხურდა ფულს გულუხვად ყრიან. და მაშინვე ყოველი მხრიდან, როგორც საფრიდან, გამოფრინდებიან პატარა ბიჭები და ამ მონეტებს ლამის ჰაერშივე იჭერენ. მამაჩემი ყოველთვის წინა სავარძელზე ჯდებოდა, _ დედაჩემი და ჩემი და უკან სხდებოდნენ, _ და როგორც კი შორს ეკლესია გამოჩნდებოდა, ყვირილს იწყებდა, _ შეანელე, შეანელე! გეგონება, არ ვაპირებდი ამას, გეგონება, ყოველ კვირას არ უნდა გამოგვევლო ეს გზა, როცა თაფლაში მივდიოდით აგარაკის ასაშენებლად. მამას საჭე შესძულდა მას შემდეგ, რაც ალყაშემორტყმულ ლენინგრადში სატვირთო მანქანას დაატარებდა. ძრავა ხომ ყოველ ხიდზე უქრებოდა! `დაგითვლია, რამდენი ხიდია ლენინგრადში?~ გადმოვიდოდა ხიდზე, ყინვაში, ახდიდა კაპოტს და მოსამართ ტარს ფაშატის კუდივით ატრიალებდა. რა განსხვავება იყო _ გინდ ფაშატის კუდი გეტრიალებინა და გინდ ეს ტარი. ვასიამ, რუსმა მეგობარმა, მამაჩემს დაუთმო სატვირთო მანქანის მძღოლის ადგილი და სიკვდილს გადაარჩინა. მამას ცხვირ–პირიდან სისხლი თქრიალით სდიოდა, ანემია ტყვიაზე საშიში იყო მისთვის. ხალხით სავსე სატვირთოთი ტბაზე გავიდა, თან ლოცულობდა, რომ ძრავა არ ჩამქრალიყო და რომ ყინულსაც გაეძლო, ვასია კი ალყაშემორტყმულ ლენინგრადში დარჩა. `დაიღუპა?~ _ ხშირად ვეკითხებოდი. `მაშინ არა, _ მიპასუხებდა, _ მერე~.
…მამა ჯიბეებს ამოისუფთავებდა და ხურდა ფულს ფანჯრიდან ყრიდა. როგორ სწყუროდა ბედნიერება! დედა მაშინვე დაუშენდა ზურგზე პატარა მუშტებს _ გირჩევნია შვილებს მისცე, რაღა ქარს ატანო. ჩხუბს ყოველთვის გზაშივე იწყებდნენ. მერე დაჯდებოდა დედა იმ ერთადერთ სკამზე ფართოფარფლებიანი თეთრი შლაპით, მარაოს ინიავებდა და მითითებას გვაძლევდა, რა და როგორ გვეკეთებინა. მთელი ცხოვრება ხომ აგარაკების შენებაში ჰქონდა გატარებული! დააწყვეთ ისე, როგორც იყო, ეს არის და ეს! მე და მამა მორებს ვახტებოდით, წიგნის გვერდებივით, და სათითაოდ ვაძრობდით გროვიდან, რომ ციფრები მოგვეძებნა. ჩემი და გარშემო ყაყაჩოებს კრეფდა. ჩვენგან სულ უფრო და უფრო შორს მიდიოდა. დედა დასცინოდა: თბილისამდე ხომ სულერთია, ვერ ჩაიტან, ლარნაკში ვერ იცოცხლებენო. ყაყაჩოები ფურცლებს ჩამოყრიდნენ და კვდებოდნენ, უფესვებოდ სიცოცხლე არ უნდოდათ… ერთხელ ჩემი და ისე შორს წავიდა, რომ ტყეში დაიკარგა, დაღამებამდე ვეძებდით...
დედაჩემიც აწიწკნიდა მამაჩემს ნერვებს. არ მოეშვებოდა, სანამ მამა არ იფეთქებდა. `ხალხში~ არასოდეს ჩხუბობდნენ, მაგრამ მე და ჩემს დას სათვალავში არ გვაგდებდნენ. დედა თითქმის გაუნძრევლად იჯდა სკამზე და ხმას ერთხელაც არ უწევდა, მამა კი წრეებს არტყამდა მის გარშემო, თითქოს მიახლოებისა ეშინიაო, და რაც ძალი და ღონე ჰქონდა ყვიროდა, პირდაპირ მთებს აზანზარებდა. მაღალფარდოვან ფრაზებს აფრქვევდა, როგორც თეატრში. აქ, ღია ცის ქვეშ, გაცეცხლებულს, რატომღაც სწორედ ასეთი სიტყვები ადგებოდა ენაზე: „შენ ჩემი სიკვდილი გინდა, ო, დედაკაცო! გველი ხარ, გველი, ადამიანი კი არა!“ დედა ჯერ ერთ სიტყვას ჩაურთავდა, მერე კიდევ ერთს, მერე კიდევ, ოღონდ ისე, რომ პოზას არ შეიცვლიდა. როცა სიტყვები გამოელეოდა, მათ ძებნას ჯიბეშიც იწყებდა, მაგრამ თუ იქაც ვერ პოულობდა, მაშინ შესძახებდა: `დრ-დრრ!~ `რა გაღრიალებს? დრ-დრრ!~ და ეს „დრ-დრრ~ მამას საბოლოოდ აგიჟებდა! და ის, მოთმინებადაკარგული, პირდაპირ ქუჩურ გინებას იწყებდა. ჰოდა, დედასაც მეტი რა უნდოდა! მოხსნიდა გუდას პირს: `შეხედეთ, შეხედეთ ერთი, მეგრელ თავადს, კეთილშობილ გვარიშვილს! მიმიფურთხებია თქვენი თავადიშვილობისთვის. პრინცები–ბრინცები! ვიცით, ბატონო, გვინახავს, რა თავადებიც ბრძანდებოდით! ყველას ერთი საწოლი გედგათ! ან რა საწოლი ის იყო? საწოლი კი არა, დახრამული მინდორი! მთელ ოჯახს ერთად გეძინათ და თან ბავშვებს აკეთებდით!~ და მხოლოდ მაშინ, როცა დედაჩემი მიადგებოდა მის თავადიშვილობას, მის ოჯახს და სიღარიბეს, მამაჩემი მკლავებს ჩამოყრიდა. ნიკაპს მკერდში ჩარგავდა, საბოლოოდ ნებდებოდა. დედა თითქოს გულზე სტაცებდა თავის პატარა ხელს და შეუბრალებლად უჭერდა. წვეთავდა კეთილშობილი სისხლი! და მას მართლაც ხშირად სდიოდა ცხვირიდან სისხლი _ ბლოკადაში გადატანილი ანემიის სახსოვარი. აი ასე იმარჯვებდა დედაჩემი ნებისმიერ ბრძოლაში და საბოლოო სიტყვაც მას რჩებიდა. დრ-დრრ.
Published February 20, 2018
© Издательство Астрель 2012
© Sezanni Publishing House 2012
Other
Languages
Your
Tools