Мой Чехов
Документальные кадры 1936 года: во МХАТе идет торжественное заседание, посвященное принятию новой конституции. Звучат здравицы: «Да здравствует великий Сталин!» В президиуме Станиславский, Чехов, Ольга Книппер-Чехова. Станиславскому 72 года, Чехову 76, его жене 68. Чехов поднимается на трибуну, обращается к гигантскому портрету на сцене: «Дорогой Иосиф Виссарионович!» Обрыв пленки. Страшно. В Баденвайлере, где умер Чехов, не дожидаясь революции и остальных русских событий XX века, стоит памятник писателю. Может, нужно поставить рядом памятник его своевременной смерти? *** В жизни он был против революций, но при этом совершил две: в русской прозе и на сцене. После говорливого Достоевского и Толстого, который никак не мог упихнуть себя и в самые длинные предложения, Чехов объявил короткий рассказ субъектом словесного права. В тексте необходимо оставлять только самое важное, все лишнее отсекать — огородник, он знал, что для хорошего урожая нужно обрывать пустоцветы. Недосказанность оставляет место для сотрудничества. Чехов создает своего читателя доверием. Лучше не договорить, чем все растолковывать. Из пассивного потребителя Чехов творит себе соавтора, без которого «чудо прозы» станет невозможным. Перед смертью последний свой текст Томас Манн посвятил Чехову. Автор монументальных фолиантов сокрушался, что так поздно открыл для себя его мастерство умолчания: «Он доверяет читателю, пусть тот сам восполнит отсутствующие в рассказе скрытые, “субъективные”, то есть касающиеся авторского отношения к описываемому, элементы, сам догадается о том, какую моральную позицию занимает автор». Автор — не судья героям, а свидетель, приговор выносит читающий. Пресловутое чеховское ружье, появившись в начале рассказа или пьесы, конечно, выстрелит, но на курок должен нажать читатель-зритель. Чехов раскрыл заговор слов — они препятствуют пониманию. Любящие молчат, чтобы словами не поранить чувство. Описывая лю бовь, нельзя пользоваться словом «любовь». Затертые до дыр слова распугивают чувства. К передаче подлинных чувств необходимо пробиваться «неправильными» словами. Эти азы писательского мастерства принес в литературу Чехов. О Чехове говорили, что его тексты лишены глубочайшего содержания, которое есть у Толстого, Достоевского. Зинаида Гиппиус о творчестве писателя: «Быт без бытия», мол, Чехов о земном, но не о бытийном. Чеховские персонажи барахтаются в быту, но мучаются бытием. По замечательной формулировке Набокова, «все чеховские рассказы — это непрерывное спотыкание, но спотыкается в них человек, заглядевшийся на звезды». Весь Чехов — о бытии, единственная форма существования которого — быт. Кровохарканье избавляет от иллюзии собственного бессмертия. За письменным столом с ним всегда была его смерть от чахотки. Все творчество Чехова о жизни в предощущении ухода. И поэтому, когда его персонажи говорят о ерунде — это внесловесные разговоры о самом важном, о человеческом предназначении, о выбранной судьбе, о потребности прожить оставшиеся годы с достоинством. Со своим новым пониманием прозы Чехов пришел в другое искусство, работающее со словом, — театр. Шекспир, полистав «Чайку» или «Три сестры», заявил бы, что автор ничего не понимает в драматургии. Эта нетеатральность «драматурганеумехи» бросалась в глаза многим. Набоков (из лекции о Чехове): «И еще я думаю, он был недостаточно знаком с искусством драматургии, не проштудировал должного количества пьес, был недостаточно взыскателен к себе в отношении некоторых технических приемов этого жанра». Бунин (из письма Алданову): «Пьесы его мне всегда были почти ненавистны. Ах, Толстой, Толстой! В феврале 1897 г. он был в Птб. и сказал Суворину (дневник Суворина): “Чайка” Чехова вздор, ничего не стоящий… “Чайка” очень плоха… Лучшее в ней — монолог писателя, это автобиографические черты, но в драме они ни к селу, ни к городу». Станиславский (из вопоминаний «А.П. Чехов в Художественном театре»): «К стыду своему, я не понимал пьесы». Критики Чехова-драматурга превозносили дар писателя и при этом считали, что пьесы — это его короткие рассказы, неумело размазан ные по сцене. Резонный вопрос: что было бы, если бы Набоков написал только голливудский сценарий для «Лолиты», но мир не знал бы самого романа? Мир остался бы без набоковского шедевра. Так были не написаны ни «Чайка», ни «Вишневый сад». Конечно, Чехов мог бы написать пьесу «как полагается», но просто не видел в этом смысла: пятясь назад, художник перестает быть художником. А он был уже впереди, театр и зрители должны были догонять его. Чехову повезло: Московский художественный театр перенес его творческое know how из прозы на сцену, открыв дорогу искусству XX века. В искусстве драматургии диалоги — способ продвижения сюжета, передачи информации, тело действия. Чеховские диалоги ни о чем, разговоры глухих — подземный ход в театр абсурда. Три сестры хотят в Москву, но никуда не едут, потому что ждут Годо. Открытие Чехова массовая культура будет пережевывать и через сто лет, называя это «тарантиновскими диалогами». В прозе Чехова все важное выдавлено из слов, происходит между строк — в переводе на язык театра все важное оказалось выдавлено за сцену, вернее, в зрительный зал. На сцене — быт. В зрительном зале — бытие. Кого удивляет, что в XXI веке по количеству театральных постановок в мире Чехов занимает второе место после Шекспира? *** Звание русского писателя давалось общественностью за написание романа и за служение народу. От него ждали исполнения этих обязательств. Маститые писатели настойчиво советовали юному таланту бросить «коротышки» и сесть за настоящую большую прозу. Чехову 27, он начинает роман и мучится над ним несколько лет. Признать поражение он долго не решается. В октябре 1888 он пишет мэтру Григоровичу: «Ведь если роман выйдет плох, то мое дело навсегда проиграно». Наконец, он принимает поражение как победу. Когда Чехов бросает саму идею романа, он становится самим собой. Планета читает рассказы Чехова и ничего не знает о романах Григоровича. Неслужение народу Чехову не могли простить. Не только враги, но и друзья упрекали его в том, что он никуда не «зовет», не «ведет». Отсутствие «идейности» было серьезным обвинением для русской интеллигенции. В марте 1890 года газета «Русская мысль» называет Чехова «жрецом беспринципного писания». Его это больно задело. Чехов пишет издателю «Русской мысли»: «Обвинение Ваше — клевета. Что после Вашего обвинения между нами невозможны не только деловые отношения, но даже обыкновенное шапочное знакомство, это само собой понятно». Чехова задело непонимание. Непонимание «передовой общественностью» того, что и зачем он пишет. Он жил в обществе, в котором было стыдно жить хорошо, в накаленной атмосфере нравственного подвижничества. Нужны страдания, испытания. Нужно служение. Общество предъявило Чехову обвинение, и ему пришлось отвечать на понятном «прогрессивной интеллигенции» языке. Ему 30 лет. Он едет на край света к отверженным. Почему Сахалин? Это дно русской жизни. «Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только может быть способен человек». «Прославленные шестидесятые годы не сделали ничего для больных и заключенных, нарушив таким образом главную заповедь христианской цивилизации». «Виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно». Эта поездка — заявление, сделанное, как подобало русскому писателю: искусство отступает перед чувством вины перед народом, перед всеми страждущими и обездоленными. Грех «сытой и чистой» жизни надо искупить. Карьеры преуспевающего столичного литератора нужно было стыдиться. Он не узнает о России ничего нового, и увиденное почти не оставит следов в прозе и пьесах. Главное последствие для его творчества — откроется кровохарканье. Поездка за 11 тысяч верст без железной дороги к погибающим и погибшим — послушание. «Сахалин» — книга не для чтения. И вообще не книга писателя — это исполнение данного обета. Ответ общественному обвинению. Охранная грамота. Оправдательный приговор самому себе. Что думали, вспоминая описания «ужасов» царской каторги в «Сахалине» те, кто попал в ГУЛАГ через поколение? Что сказал бы Чехову «доходяга» Мандельштам перед смертью на пересылке? *** Быт, не дающий прорасти бытию — Россия. Очевидно, что свои мысли Чехов выразил устами доктора Астрова: «Вообще жизнь люблю, но нашу жизнь, уездную… обывательскую, тер петь не могу и презираю ее всеми силами своей души». За надежду в русской литературе обычно отвечали неграмотный мужик, женщины и революционная интеллигенция. Вера в народ, русскую женщину и революцию на Чехове спотыкнулась. С раннего детства он знал, как строится русская жизнь — на неправде, грубости, насилии. Это ранило и прошло через всю жизнь. У Чехова нет никаких иллюзий относительно «русского народа», обожествляемого интеллигенцией и революционерами, которые приносили себя в жертву ради его освобождения: «Наглость и безделье сильных, невежество и звероподобное состояние слабых, кругом страшная бедность, притеснение, вырождение, пьянство, ханжество, лживость…» Татьяна Ларина, «тургеневские девушки», Сонечка Мармеладова не пахнут. Чеховские женщины пропахли русской жизнью. Он первым в русской литературе осмелился разрушить романтический образ женщины, почти цинично сбросил ее с пьедестала: «Анна на шее», «Володя большой и Володя маленький», «Припадок». Лев Шестов назвал его за реалистическое отношение к людям «беспощадным талантом». Чехов одинаково презирал и власть, и рабов. «Россия — страна казённых. Мы переутомились от раболепства и лицемерия. Самолюбие и самомнение у нас европейские, а развитие и поступки — азиатские». Его диагноз медика: страна больна рабством в самой страшной его форме — рабством неосознанным. Рабство как фон, воздух. Рабство, пропитавшее и слова, и тело. Рабство как кожа — другой нет, в ней родились, в ней живем. Самое страшное для Чехова в людях — детское невинное неумение различить добро и зло. Прекрасные молодые люди хотят освободить Россию и человечество от деспотизма, хотят принести народу свободу и добро — и бросают бомбы. Как малолетняя уставшая нянька душит ребенка в «Спать хочется», так Россия при строительстве счастливого светлого будущего придушит потом в ГУЛАГе миллионы своих детей. А до этого, узнав про убийство царской семьи, поэтесса Зинаида Гиппиус напишет в дневнике: «Серенького полковника не жалко». Рассказ «Палата № 6», опубликованный в 1892 году, произвел угнетающее впечатление. Наверно, каждый читающий ощутил себя запертым в бескрайней камере. Приговор Лескова: «Палата № 6 — это Россия, это Русь!» Лесков умер в 1895 году. Рассказ «В овраге» был опубликован в 1899. Несомненно, прочитав этот текст, Лесков уточнил бы свое высказывание. «В овраге» люди не знают разницы между добром и злом, правдой и неправдой, преступниками и полицией, родными и врагами. Там не мучатся угрызениями совести, ходят в церковь, но не знают сострадания. Слабого нужно добить, уничтожить. Нет ближних, вернее, ближние и есть самые враги, а для выживания среди врагов все оправдано. Так построен мир в русском овраге — на праве сильного. Лейтмотив рассказа «все пропитались неправдой». Здесь живут люди, пропитанные неправдой. Русские люди испорчены, развращены этой жизнью, готовы на любое зло. Село Уклеево — символ чеховской России. Только чеховской? «В овраге» живут еще не ставшие людьми люди, которых не должно быть, но они есть, страна, которой не должно быть, но она есть, зло, которого не должно быть, но оно есть. Россия в овраге. Никто никому не нужен. Если их, не познавших человечность, кто-то и жалеет, то только автор. *** Преимущество живущих в овраге — хорошо, если не понимаешь, что живешь во зле, если душа еще не проснулась. Но что делать, если ты, как кем-то избранные и обреченные до тебя, оглянулся и увидел? Радищев («Путешествие из Петербурга в Москву»): «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала». Пушкин (из письма): «Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом». Как происходит прозрение? Какое яблоко нужно съесть, чтобы выпасть из рая незнания добра и зла? Гуров в «Даме с собачкой» вдруг понимает, что кругом — дикари, что его жизнь унизительна, оскорбляет чувство собственного достоинства. Любовь заставила его проснуться. Так жить нельзя. Вся русская жизнь с утра до ночи является унижением человеческого достоинства. Но что делать? Как прожить в русском овраге, сохранив чувство собственного достоинства? И вопрос вопросов — как противостоять злу? Теперь, после того как русская история сделала очередной круг, Чехов снова актуален, как никогда. Сакраментальное «что делать?» Ответ «передовой» части русской интеллигенции: освободить хороший народ от плохого правительства. Для построение демократического общества в стране «звали Русь к топору». Топоры стучат в «Вишневом саде». Этими же топорами через несколько лет зарубят новых хозяев и дачников. Те, кто верил в то, что народ хороший, а правительство плохое, для Чехова — слепцы. Люди, живущие в неправде и не знающие, как жить по-другому, будут так жить при любом правительстве, воссоздавая в поколениях круг зла и насилия. Если подарить рабу свободу, он захочет быть надсмотрщиком над другими рабами. Нужно дать ему самому возможность освободиться от рабства в себе, «по капле выдавливать из себя раба» (из письма Суворину). Он был свободен от тирании готовых идей и общепризнанных догматов. Чехову претило само революционное сознание, упрощение мира до своих и врагов: мы и они, добро и зло. Из письма Чехова Суворину: «Хорош белый свет. Одно только нехорошо: мы. Как мало в нас справедливости и смирения». Повесть «Огни» Чехов заканчивает словами: «Ничего не разберешь на этом свете». Это признание в непонимании, в незнании истины на самом деле вызов, боевая позиция. Писатель противостоит тем, кто утверждает, что знает единственную истину и ведет к ней. Отстаивая право не понимать, не знать истины, он отстаивал свободу личности, противостоял тоталитарному сознанию, в котором варились и патриархальное население, и интеллигенция. Чехов ненавидел узкую злобную нетерпимость по отношению к инакомыслящим, восставал против диктатуры «передовой» части общества, которая навязывала вкусы, мнения, оценки, понятия добра и зла: кто не с нами, тот против нас. Его тексты пропитаны отвращением ко всем идеям, мировоззрениям, ненавистью к шаблонам мышления, стереотипам. В своей работе о Чехове Лев Шестов отметил: «Даже у Толстого, тоже не слишком ценившего философские системы, вы не встречаете такого рода резко выраженного отвращения ко всякого рода мировоззрениям и идеям, как у Чехова». Чехов не приемлет партийности, когда человек растворяется в общей идее, ради которой прекращает быть сам собой. Он видел, как молодые прекрасные люди, одержимые самыми замечательными идеями превращаются в фана тиков-убийц. Ионеско еще не создал свой образ людей-носорогов, но стада этих носорогов уже плодились и паслись на Русской равнине и через несколько лет после смерти писателя они схлестнутся в кровавой гражданской бойне. Молодые люди его поколения находили правду в объявлении войны собственному государству. После взрыва в Зимнем дворце в феврале 1880 года (Чехову 20 лет), при котором было много случайных жертв, Исполнительный комитет «Народной воли» выпустил прокламацию: «Еще раз напоминаем всей России, что мы начали вооруженную борьбу, будучи вынуждены к этому самим правительством, его тираническим и насильственным подавлением всякой деятельности, направленной к народному благу. Объявляем еще раз Александру II, что эту борьбу мы будем вести до тех пор, пока он не откажется от своей власти в пользу народа, пока он не предоставит общественное переустройство всенародному Учредительному собранию». Их мечта — демократическое устройство общества, уважение прав личности, правовое государство. Их мечта будет мечтой русских юношей и девушек и в XXI веке. Общество было на стороне террористов. Революционеров восторженно приветствовали в зале суда. Для Чехова нет сомнений: восстать против зла с бомбой — значит, самому стать злом. И революция, до которой Чехов не дожил, чудовищная катастрофа, из которой страна не может выкарабкаться уже больше века, показала его правоту. Ответ писателя своему поколению и всем, кто будет в России бороться за добро против зла — «Рассказ неизвестного человека». Чехов написал произведение, где главный герой — террорист, а сюжет — подготовка теракта. Цель рассказчика — устранить крупного царского чиновника. Для этого он поступает на службу лакеем в дом сына своего врага. Проникаясь жизнью окружающих его людей, он начинает помогать им, спасает ребенка женщины, попавшей в сложные обстоятельства, проявляет человеческие чувства к своим врагам. Он отказывается от убийства. И от самопожертвования во имя великой прекрасной цели. Он начинает видеть и ценить свою жизнь и жизнь окружающих. Бытие человека, сочувствие ближнему, собственное достоинство важнее «идей» и готовности нести смерть другим и себе. Героическое самопожертвование в религиозном угаре вместо кропотливого ежедневного устройства быта — это то, что претило Чехову. Ни Христос, ни «русская идея», ни революция не способны спасти страну, подошедшую к краю бездны. Чехов видел только один спасительный мост в будущее. Цивилизация. Культура. Пробуждение человеческого достоинства. «В электричестве и паре больше любви к людям, чем в неядении мяса и непротивлении…» — записал он после визита к Толстому. Рецепт Чехова — не приносить себя и других в жертву ради самой прекрасной идеи, а просто быть порядочным человеком и сажать сады. Он сажал сады, устраивал школы, библиотеки, строил больницы. Он ощущал себя культурным колонизатором среди дикарей: должен был контролировать каждый кирпич, каждый гвоздь — все разворовывали. Для Чехова страшно проповедничество, страсть к самопожертвованию, но не менее страшна и другая крайность — впадение в бессмысленное мещанское прозябание. Он ненавидел добрых людей, неспособных делать добро. Жить, не делая конкретных добрых дел для других — недостойно. Еще больше его раздражали разговоры о добрых делах при отсутствии реальной деятельности. Сам он делал добрые дела без шумихи и рекламы. В Мелихове для грязных, нечистоплотных мужиков Чехов устроил медицинский пункт, принимал больных и бесплатно их лечил. Он построил пожарный сарай для крестьян, три школы для крестьянских детей из собственных средств. Он добился, чтобы от железнодорожной станции провели дорогу к деревне. Он основывал библиотеки, закупал для них книги. В нищем, запущенном Мелихове посадил около тысячи вишневых деревьев и засеял голые лесные участки елями, кленами, соснами, дубами. На выжженном солнцем участке в Крыму посадил черешни, пальмы, кипарисы. «Если каждый человек на куске земли своей сделал бы все, что он может, как прекрасна была бы земля наша!» (из воспоминаний Горького). В своей книжке Чехов записал: «Мусульманин для спасения души копает колодезь. Хорошо, если бы каждый из нас оставлял после себя школу, колодезь или что-нибудь вроде, чтобы жизнь не проходила и не уходила в вечность бесследно». *** В одном письме 1888 года Чехов написал: «В России революции никогда не будет». В это время он работал над повестью «Степь». У художника рука всегда мудрее головы. В повести речь идет о мальчике. Мальчик вырастет и будет делать революцию. Грядущая катастрофа уже живет в людях, Чехов описывает людей, готовых к насилию. Молодой возчик Дымов убивает безвредного ужа — так он убьет потом самого мальчика. Брат хозяина корчмы Соломон пропитан злобой и готовностью разрушить несправедливый мир — будет потом в ЧК расстреливать. Ему хотелось верить в эволюцию, в то, что демократическое устройство общества сменит в России власть насилия и невежества мирным путем. «Вот увидите, — убеждал он своих собеседников, — скоро у нас будет конституция, без конституции уж больше нельзя» (И. Альтшуллер, «Отрывки из воспоминаний об А.П. Чехове»). О Чехове последних лет Влад Дорошевич рассказывает: «Кто бы в последние годы ни приезжал к нему, — один из первых вопросов он задавал: — А как вы думаете? Скоро у нас будет конституция? Или говорил, как положительно ему известное: — А знаете, у нас скоро, скоро уже будет конституция. Он видел ее близость во всем» (В. Дорошевич, «Чехову 50 лет. Чеховский юбилейный сборник»). Чем ближе он чувствовал свою смерть, тем сильнее ему хотелось верить, что все в России будет, наконец, хорошо. Его последний рассказ «Невеста» заканчивается бодрым финалом. Героиня уходит из родного дома: «Впереди ей рисовалась жизнь новая, широкая, просторная, и эта жизнь, еще неясная, полная тайн, увлекала и манила ее. Она пошла к себе наверх укладываться, а на другой день утром простилась со своими и, живая, веселая, покинула город — как полагала, навсегда». Что эту девушку ожидало на самом деле — за пределами книги — Чехову даже не могло привидеться. Самое страшное, что мог себе представить писатель для своей героини, было вернуться в город, из которого уедет. И чеховскую «невесту», и всю страну ждали непредставимые ненависть, боль и кровь. Россия за Чеховым не пошла. Его чайка прилипла к театральному занавесу, не смогла выбраться из оврага. После смерти Чехова пройдет всего несколько лет, и знаменитый ялтинский мол, по которому когда-то гуляла дама с собачкой, станет местом проведения массовых расстрелов. Если бы не ранняя смерть, с кем был бы Чехов? Из письма Ивана Бунина Марку Алданову, 1947 г.: «Я только что прочел книгу В. Ермилова “Чехов” (книга советского критика Ермилова была удостоена Сталинской премии — М. Ш.) Очень способный и ловкий с. с. (сукин сын) — так обработал Чехова, столько сделал выписок из его произведений и писем, что Чехов оказался совершеннейший большевик и даже «буревестник», не хуже Горького, только другого склада. И, читая эти бесконечные и однообразнейшие выписки, все время удерживаешься от ненависти к Чехову». Алданов — Бунину, 4 августа 1947 г.: «Насчет Чехова Вы напрасно. Цитаты повыдергивать Ермилов мог, но уж какой Чехов был большевик! Он был «правый кадет», и если бы дожил до революции, то писал бы в «Современных записках» и в «Последних новостях», ходил бы с нами в Париже в рестораны, а в Москве Ермиловы другими цитатами доказывали бы, что он белобандит. Или, вернее, не писали бы о нем ни слова, и его книги там не издавались бы…» Чехов знал страну и предчувствовал ее будущее. Из одного письма: «Под флагом науки, искусства и угнетаемого свободомыслия у нас на Руси будут царить такие жабы и крокодилы, каких не знала даже Испания во времена инквизиции. Вот вы увидите!» Увидели. Мог ли быть Чехов патриотом? На вопрос, как Чехов относился к патриотизму, он ответил сам. Несколько цитат. «Если жена тебе изменила, то радуйся, что она изменила тебе, а не отечеству» (из рассказа «Жизнь прекрасна»). «… как дурно мы понимаем патриотизм! Пьяный, истасканный забулдыга муж любит жену и детей, но что толку от этой любви? Мы, говорят в газетах, любим нашу великую родину, но в чем выражается эта любовь? Вместо знаний — нахальство и самомнение паче меры, вместо труда — лень и свинство, справедливости нет, понятие о чести не идет дальше «чести мундира», мундира, который служит обыденным украшением наших скамей для подсудимых. Главное работать надо, а все остальное к черту; быть справедливым, а остальное все приложится» (из письма Суворину 9 декабря 1890). «Наша матушка Расия всему свету га-лава! — запел вдруг диким голосом Кирюха, поперхнулся и умолк. Степное эхо подхватило его голос, понесло, и, казалось, по степи на тяжелых колесах покатила сама глупость». Из повести «Степь». Чехов был патриотом человеческого достоинства — страны, которой нет ни на одной карте. *** Чеховские герои мечтали о той жизни, которая наступит через сто лет. Свою лекцию о Чехове Набоков заканчивает так: «В XXI веке, когда, я надеюсь, Россия будет более славной страной, чем сегодня, от Горького останется одно имя, а Чехов будет жить столько, сколько березовые рощи, закаты и страсть к творчеству». В тот день, когда в Одессе русская ракета попала в многоквартирный дом № 134 по проспекту Добровольского, во многих театрах в России шел Чехов. Погибли 10 человек, среди них трое детей. Двум не было и года. Младенцы погибли со своими матерями. Их фотографии, живых и убитых, можно найти в интернете. Когда исковерканные тела доставали из-под обломков, со сцены московского театра звучали слова из «Дяди Вани»: «Те, которые будут жить через сто, двести лет после нас и которые будут презирать нас за то, что мы прожили свои жизни так глупо и так безвкусно, — те, быть может, найдут средство, как быть счастливыми…»
Published October 21, 2025
© Michail Shishkin
© eBook Applications LLC, 2024
IL GABBIANO NEL BURRONE
Written in Russian by Michail Shishkin
Translated into Italian by Manuela Bonacorsi
Il mio Čechov
Filmato del 1936: nel Teatro d’Arte di Mosca si svolge una riunione solenne dedicata all’adozione della nuova Costituzione. Scroscio di applausi: “Viva il grande Stalin!”. Nel praesidium Stanislavskij, Čechov, Olga Knipper-Čechova. Stanislavskij ha 72 anni, Čechov 76, sua moglie 68. Čechov sale sul podio, si rivolge al ritratto gigantesco sul palco: “Caro Joseph Vissarionovič!”.
La pellicola si rompe.
Spaventoso.
A Badenweiler, dove Čechov morì senza aspettare la rivoluzione e gli altri eventi russi del XX secolo, c’è un monumento allo scrittore. Forse dovremmo metterci accanto un monumento alla sua morte tempestiva?
In vita era contrario alle rivoluzioni, ma ne fece due: nella prosa russa e nel teatro.
Dopo i loquaci Dostoevskij e Tolstoj, che non riuscivano a stare neppure dentro alle frasi più lunghe, Čechov fece del racconto breve il soggetto del diritto alla parola. Solo le cose più importanti devono essere lasciate nel testo, tutto il superfluo va tagliato – da coltivatore, sapeva che per un buon raccolto bisogna recidere i fiori sterili.
Il non detto lascia spazio alla cooperazione. Čechov costruisce la fiducia del lettore. Meglio non finire di raccontare che spiegare tutto per filo e per segno. Čechov fa del consumatore passivo il suo co-autore, senza il quale il “miracolo della prosa” diventa impossibile. Prima di morire, Thomas Mann dedicò il suo ultimo testo a Čechov. L’autore di volumi monumentali si rammaricava di aver scoperto così tardi la sua maestria del silenzio: “Egli confida nel fatto che sia il lettore stesso a supplire agli elementi taciuti, nascosti nella storia, “soggettivi”, ossia l’atteggiamento dell’autore nei confronti di ciò che viene descritto, sarà il lettore a indovinare da solo quale posizione morale assume l’autore”.
L’autore non è giudice dei personaggi, ma testimone, e la sentenza spetta al lettore. Il proverbiale fucile di Čechov, che appare all’inizio di un racconto o di un’opera teatrale, ovviamente sparerà, ma a premere il grilletto sarà il lettore-spettatore.
Čechov ha smascherato la congiura delle parole: esse intralciano la comprensione. Chi ama è silenzioso, perché le parole non feriscano il sentimento. Descrivendo l’amore, non si può usare la parola “amore”. Le parole trite e ritrite mettono in fuga i sentimenti. Per trasmettere i veri sentimenti, bisogna fare breccia con le parole “sbagliate”. In letteratura si deve a Čechov questo abbiccì dell’arte dello scrivere.
Di Čechov si è detto che i suoi testi non hanno quella profondità che c’è in Tolstoj e Dostoevskij. Zinaida Gippius scrisse della sua opera: “La vita senza l’esistenza”, come a dire che Čechov parla di temi terreni, ma non esistenziali.
I personaggi di Čechov si barcamenano nella vita, ma sono tormentati dall’esistenza. Nella straordinaria formulazione di Nabokov, “tutte i racconti di Čechov sono un continuo inciampare, ma è l’uomo a inciamparvi, guardando le stelle”.
Tutto Čechov parla dell’esistenza, la cui unica forma d’essere è la vita. Lo strabocco di sangue libera dall’illusione della propria immortalità. Alla scrivania con lui c’era sempre la sua morte per tubercolosi. Tutta l’opera di Čechov riguarda il vivere nel presentimento della morte. Ed è per questo che, quando i suoi personaggi parlano del più e del meno, si tratta di conversazioni extra-verbali sulle cose più importanti, sul destino umano, sul destino scelto, sulla necessità di vivere con dignità il resto della propria vita.
Con la sua nuova concezione della prosa, Čechov si avvicinò a un’altra arte che lavora con la parola: il teatro.
Shakespeare, dopo aver dato una letta a Il gabbiano o Le tre sorelle, avrebbe detto che l’autore non capisce nulla di teatro. Questa non-teatralità del “drammaturgo inetto” è balzata agli occhi di tanti.
Nabokov (da una conferenza su Čechov): “E penso anche che non avesse sufficiente dimestichezza con l’arte drammaturgica, che non avesse approfondito un numero adeguato di opere, che non fosse sufficientemente esigente con sé stesso riguardo ad alcune tecniche di questo genere”.
Bunin (da una lettera ad Aldanov): “Le sue opere teatrali mi sono sempre state quasi odiose. Ah, Tolstoj, Tolstoj! Nel febbraio 1897 era a Pietroburgo e disse a Suvorin (diario di Suvorin): Il Gabbiano di Čechov è una cavolata, non vale un’acca… Il Gabbiano è pessimo… La cosa migliore è il monologo dello scrittore, sono i tratti autobiografici, ma col dramma non c’entrano un fico secco”.
Stanislavskij (dalle sue memorie “A.P.Čechov al Teatro d’Arte”): “Me ne vergogno, ma non ho capito l’opera”.
I critici di Čechov drammaturgo esaltavano le doti dello scrittore e allo stesso tempo ritenevano che le opere teatrali fossero i suoi racconti brevi maldestramente spalmati sul palcoscenico. Domanda ragionevole: cosa sarebbe successo se Nabokov avesse scritto solo la sceneggiatura hollywoodiana per Lolita senza che il mondo conoscesse il romanzo stesso? Il mondo sarebbe rimasto senza il capolavoro di Nabokov. È così che non sono stati scritti né Il gabbiano né Il giardino dei ciliegi.
Certo, Čechov avrebbe potuto scrivere teatro “come si deve”, solo che non ne vedeva il senso: andando indietro, un artista cessa di essere un artista. E lui era già avanti, il teatro e il pubblico dovevano raggiungerlo. Čechov fu fortunato: il Teatro d’Arte di Mosca trasferì il suo know-how creativo dalla prosa al palcoscenico, aprendo la strada all’arte del XX secolo.
In drammaturgia i dialoghi sono un modo per far avanzare la trama, trasmettere informazioni, il corpo dell’azione. I dialoghi di Čechov sul nulla, le conversazioni dei sordi sono un passaggio sotterraneo verso il teatro dell’assurdo. Le tre sorelle vogliono andare a Mosca, ma non vanno da nessuna parte perché stanno aspettando Godot. La cultura di massa masticherà l’invenzione di Čechov tra altri cento anni, chiamandola “dialoghi di Tarantino”.
Nella prosa di Čechov, tutto ciò che è importante è stato spremuto fuori dalle parole, accade tra le righe – tradotto nel linguaggio del teatro, tutto ciò che è importante è stato spremuto fuori dal palco, o meglio, nella sala. Sul palcoscenico: la vita. In platea: l’esistenza.
Chi si stupisce che nel XXI secolo Čechov sia secondo solo a Shakespeare per numero di messeinscena nel mondo?
Il titolo di scrittore russo veniva conferito dall’opinione pubblica per aver scritto un romanzo e per aver servito il popolo. Ci si aspettava che adempisse a questi obblighi.
Eminenti scrittori consigliavano insistentemente al giovane talento di abbandonare i “raccontini” e di sedersi a scrivere una vera e propria grande prosa. Čechov ha 27 anni, inizia un romanzo e ci si tormenta per diversi anni. Non ha il coraggio di ammettere la sconfitta. Nell’ottobre del 1888 scrive al maestro Grigorovič: “Dopo tutto, se il romanzo viene male, il mio caso è perso per sempre”. Alla fine, accetta la sconfitta come una vittoria. Quando Čechov abbandona l’idea stessa del romanzo, diventa sé stesso. Il mondo intero legge i racconti di Čechov e non sa nulla dei romanzi di Grigorovič.
La disobbedienza di Čechov al popolo non poteva essere perdonata. Non solo i suoi nemici, ma anche i suoi amici gli rimproveravano di non “chiamare” o “guidare” da nessuna parte. La mancanza di “ideologia” era una grave accusa per l’intellighenzia russa. Nel marzo 1890, il giornale “Il pensiero russo” definì Čechov “un sacerdote della scrittura senza principi”. L’autore ne fu profondamente ferito.
Čechov scrisse all’editore del “Pensiero russo”: “La Vostra accusa è una calunnia. Che dopo la Vostra accusa tra noi sia impossibile non solo un rapporto d’affari, ma anche la semplice conoscenza, è evidente”. Čechov fu ferito dall’incomprensione. “L’opinione pubblica progressista” non capiva cosa stesse scrivendo e perché.
Viveva in una società in cui era peccato vivere bene, in un’atmosfera incandescente di ascetismo morale. Ci vogliono sofferenze, prove. Bisogna servire una causa. La società mette sotto accusa Čechov, che deve rispondere in un linguaggio comprensibile all’“intellighenzia progressista”. Ha 30 anni. Va in capo al mondo dai reietti. Perché Sachalin? È il fondo della vita russa. “Sachalin è un luogo di sofferenza insostenibile, di cui solo l’uomo è capace”.
“I tanto decantati anni Sessanta non hanno fatto nulla per gli infermi e i prigionieri, violando così il comandamento fondamentale della civiltà cristiana”. “La colpa non è dei carcerieri, ma di ognuno di noi, però questo ci lascia indifferenti, non ci interessa”. Questo viaggio è una dichiarazione fatta come si addiceva a uno scrittore russo: l’arte si ritira davanti al senso di colpa di fronte al popolo, di fronte a tutti coloro che soffrono e sono emarginati. Il peccato di una vita “sazia e pura” deve essere espiato. Bisogna vergognarsi della carriera di scrittore metropolitano affermato.
Non imparerà nulla di nuovo sulla Russia e ciò che vide non lascerà quasi nessuna traccia nella sua prosa e nelle sue opere teatrali. La conseguenza principale per il suo lavoro fu l’emottisi. Viaggiare per 11.000 verste senza ferrovia verso i moribondi e i morti è obbedienza. “Sachalin” non è un libro da leggere. E non è affatto il libro di uno scrittore: è l’adempimento di un voto. La risposta alla pubblica accusa. Il salvacondotto. La sentenza assolutoria di sé stessi.
Cosa pensarono quelli che finirono nei Gulag una generazione dopo, quando ricordarono le descrizioni degli “orrori” della colonia penale zarista in “Sachalin”? Cosa avrebbe detto a Čechov il “relitto umano” Mandel’štam prima di morire nel campo di transito?
La vita che non permette all’esistenza di germogliare è la Russia.
È ovvio che Čechov abbia espresso il suo pensiero per bocca del dottor Astrov: “In generale, io amo la vita, ma la nostra vita, la vita di provincia… piccolo borghese, non posso sopportarla e la disprezzo con tutta la mia anima”.
Solitamente la speranza nella letteratura russa era riposta negli analfabeti, nelle donne e negli intellettuali rivoluzionari. La fede nel popolo, nella donna russa e nella rivoluzione è inciampata in Čechov.
Sin dalla prima infanzia sapeva che la vita russa è costruita sulla falsità, sulla insolenza, sulla violenza. Questo lo ha ferito e ha attraversato la sua vita. Čechov non si fa illusioni sul “popolo russo” divinizzato dall’intellighenzia e dai rivoluzionari che si sono sacrificati per la sua liberazione: “L’arroganza e l’ozio dei forti, l’ignoranza e lo stato bestiale dei deboli, la terribile povertà, la sopraffazione, la degenerazione, l’ubriachezza, l’ipocrisia, la menzogna…”.
Tat’jana Larina, “le eroine turgeneviane”, Sonečka Marmeladova non profumano. Le donne di Čechov sanno di vita russa. È stato il primo nella letteratura russa a osare distruggere l’immagine romantica della donna, buttandola giù dal piedistallo quasi cinicamente: “Anna al collo”, “Volodja grande e Volodja piccolo”, “Crisi di nervi”. Lev Šestov lo definì per il suo atteggiamento realistico nei confronti delle persone “un talento spietato”.
Čechov disprezzava allo stesso modo sia le autorità che gli schiavi. La Russia è un paese di servi. Siamo sovraccarichi di servilismo e ipocrisia. Il nostro ego e la nostra presunzione sono europei, ma il nostro sviluppo e le nostre azioni sono asiatici. La sua è la diagnosi di un medico: il Paese è malato di schiavitù nella sua forma peggiore, la schiavitù inconscia. Schiavitù come sfondo, come aria. Una schiavitù che permea sia le parole che il corpo. Schiavitù come pelle: non ce n’è un’altra, ci siamo nati e ci viviamo.
La cosa peggiore per Čechov nell’uomo è l’innocente, infantile, incapacità di distinguere tra bene e male. Giovani magnifici vogliono liberare la Russia e l’umanità dal dispotismo, vogliono portare la libertà e la bontà al popolo – e lanciano bombe. Come la tata un po’ stanca nel racconto “La voglia di dormire” soffoca il bambino, così la Russia, mentre costruisce un futuro felice e radioso, soffocherà poi milioni di suoi figli nei Gulag. E prima di allora, dopo aver appreso dell’omicidio della famiglia zarista, la poetessa Zinaida Gippius scriverà nel suo diario: “Niente pietà per il colonnello grigio”.
Il racconto “La corsia n. 6”, pubblicato nel 1892, fece un’impressione opprimente. Chiunque lo leggesse si sentiva rinchiuso in una camera sconfinata. Il verdetto di Leskov: “La corsia n. 6 è la Russia, questa è la Rus’!”. Leskov morì nel 1895. Il racconto “Nel burrone” fu pubblicato nel 1899. Senza dubbio, dopo aver letto questo testo, Leskov avrebbe chiarito la sua affermazione.
Nel burrone, la gente non distingue tra bene e male, tra verità e falsità, tra criminali e poliziotti, tra amici e nemici. Lì non si soffre di rimorsi, si va in chiesa, ma non si conosce la compassione. I deboli vanno uccisi, annientati. Non c’è il prossimo, o meglio, il prossimo è il nemico stesso, e per sopravvivere tra nemici tutto è giustificato. Così è costruito il mondo nel burrone russo: sul diritto dei forti. Il leitmotiv del racconto è “tutti sono intrisi di falsità”. Qui vivono uomini intrisi di falsità. Il popolo russo è viziato, corrotto da questa vita, pronto a qualsiasi male. Il villaggio di Ukleevo è il simbolo della Russia di Čechov. Solo la Russia di Čechov?
“Nel burrone” vivono persone che non sono ancora diventate persone, che non dovrebbero esserci, ma ci sono, un paese, che non dovrebbe esserci, ma c’è, il male, che non dovrebbe esserci, ma c’è. La Russia è nel burrone. Nessuno ha bisogno di nessuno. Il solo ad avere pietà di loro, ignari di umanità, è l’autore.
Il vantaggio di chi vive nel burrone è buono se non ti rendi conto di vivere nel male, se la tua anima non si è ancora risvegliata. Ma cosa succede se, come i prescelti e i condannati prima di te, ti guardi indietro e vedi? Radiščev (“Viaggio da Pietroburgo a Mosca”): “Mi sono guardato attorno – la mia anima è stata mortificata dalle sofferenze dell’umanità”. Puškin (da una lettera): “Il diavolo ha intuito che sono nato in Russia con un’anima e un talento”.
Come avviene l’epifania? Quale mela bisogna mangiare per uscire dal paradiso dell’ignoranza del bene e del male?
Gurov in “La signora con il cagnolino” si rende improvvisamente conto che intorno a lui ci sono dei selvaggi, che la sua vita è umiliante, insulta il suo senso di dignità. L’amore lo ha costretto ad aprire gli occhi.
Non è questo il modo di vivere. Tutta la vita russa, da mane a sera, è un’umiliazione della dignità umana. Ma che fare? Come vivere nel burrone russo, conservando il senso della dignità? E domanda delle domande: come resistere al male? Ora, dopo che la storia russa ha compiuto l’ennesimo giro, Čechov è di nuovo attuale, come non mai.
Il sacramentale “che fare?”.
La risposta della parte “progressista” dell’intellighenzia russa: liberare un popolo buono da un governo cattivo. Per la costruzione di una società democratica nel paese “hanno chiamato la Rus’ alla scure”. Con il suono della scure si conclude Il giardino dei ciliegi. La stessa scure che di lì a qualche anno si abbatterà sui nuovi proprietari e tenutari di dacie.
Per Čechov, coloro che credono che il popolo sia buono e il governo cattivo sono miopi. Le persone che vivono nella menzogna e non conoscono altro modo di vivere vivranno così sotto qualsiasi governo, perpetrando di generazione in generazione il circolo vizioso del male e della violenza. Se regali la libertà a uno schiavo, questi vorrà essere il secondino di altri schiavi. Quello che occorre è dargli la possibilità di affrancarsi dalla schiavitù che ha in sé, “spillare goccia a goccia lo schiavo che è in noi ” (dalla lettera a Suvorin).
Era libero dalla tirannia delle idee preconfezionate e dei dogmi universalmente riconosciuti. Čechov era disgustato dalla stessa coscienza rivoluzionaria, la riduzione del mondo in due categorie: chi sta dalla tua parte e chi no, noi e loro, il bene e il male. Dalla lettera di Čechov a Suvorin: “Com’è bello questo mondo! Una sola cosa non va: noi. Quanta poca giustizia e umiltà c’è in noi”.
Il racconto “Luci” di Čechov si conclude con le parole: “Non si capisce nulla a questo mondo”. Questa ammissione di incomprensione, di ignoranza della verità non è che una sfida, una posizione di lotta. Lo scrittore si confronta con chi è sicuro di conoscere l’unica verità e di esserne la guida.
Rivendicando il diritto di non capire, di non conoscere la verità, egli rivendicava la libertà dell’individuo, si opponeva alla coscienza totalitaria in cui maceravano sia il popolo patriarcale che l’intellighenzia. Čechov odiava l’intolleranza gretta e malevola verso i dissidenti, si ribellava alla dittatura della parte “progressista” della società che imponeva gusti, opinioni, valutazioni, nozioni di bene e di male: chi non è con noi è contro di noi.
L’impero non è solo “imperialismo” e “colonialismo” consci o inconsci, ma soprattutto totalitarismo della coscienza.
Published October 21, 2025
© Specimen 2025
Other
Languages
Your
Tools